При выходе из дому зашел интересный разговор для меня, на каком расстоянии можно слышать в лесу песню глухаря. Я все еще очень боялся, что в этот раз, как в те далекие времена, не услышу песни. Кто говорил, что на двести шагов легко можно слышать, кто на полтораста, кто ручался только за сто. Обратились к Антипычу.
— Другой раз, — ответил Антипыч,— он у тебя и над самой головой поет, а ты не можешь понять, тут не так слух, по-моему, как понимание надо иметь. Вот пришел я однажды в лес без ружья послушать глухариный ток. По теплому времени глухарь рано запел, вовсе было темно, и никак я не мог его рассмотреть на сосне, бегаю, бегаю вокруг дерева под песню и понять не могу. До того набегался, что сапоги истрепал, подошва оторвалась. Сел я на пенек подвязать подошву, приставил ствол к сосне и к уху...
— Какой ствол, да ты же сказал, что пошел без ружья?
— Как без ружья, — нисколько не смутившись, ответил Антипыч, — как это может лесник идти в лес без ружья?
— Да ты же ведь сам сказал, что пошел без ружья, только чтоб послушать.
— Я к тому сказал, что ружье было не заряжено и стрелять мне в глухаря нельзя: какое это ружье, ежели не заряжено, вот я к чему сказал, что пошел без ружья. А это самое лучшее, когда не можешь понять, где токует глухарь, приставь ложу к дереву, ствол к уху — и сразу поймешь. И только я приставил ствол к уху — вдруг он слетает вниз на белый мох, и — откуда ни возьмись — другой черный глухарь выходит на белый мох, и начинают друг по другу бить, вот как хлопают, будто бабы вальками на пруду колотят. А я сижу на пеньке, гляжу и приговариваю: «Ну, валяйте, валяйте!»
Этим рассказом о глухарях на белом мху окончились все наши беседы; в лесу Антипыч нас вел гуськом по незнакомой тропе, изредка только слышно было, как прутик стегнет кому-нибудь звучно по кожаному сапогу. Николай не раз здесь бывал на охоте, и скоро, покинув товарищей, мы свернули с ним на просеку и остановились в урочище Клады.
— Как темно! — шепнул я.
— Значит, скоро будет светать! — ответил он. И так я замечал не раз: охотники в один голос все говорят, что перед светом всегда бывает особенно темно, что не в полночь в лесу бывает самое темное время. Не раз в трудные минуты жизни я повторял себе это и уговаривал себя: темно перед светом. И правда, каждый раз у меня рассветало... Сели мы возле просеки. Николай на свою собственную ногу, я на обледенелый пень, положив на него кожаную сумку. Минут пятнадцать мы просидели, и как будто начало немного светлеть. Но глухарей не было слышно, и мы отошли по просеке тихонько, не спеша, еще шагов сто.
— Щелкнул! — шепнул Николай.
Я не слышал. Приложил ладони к ушным раковинам, много разных шумов послышалось,— все больше капли, но того не было. Мы прошли несколько, избегая ногой становиться на белые пятна снега. И опять я приставил ладони и опять услыхал множество падающих с сучка на сучок капель вчерашнего дождя.
— Поет! — уверенно шепнул Николай,— неужели не слышите?
Тогда мне показалось очень странным, зачем Николай ногтем своего пальца стучит по ложу ружья. До того это было резко, странно, что я даже глянул туда, а там ничего: рука неподвижно висит, а вместо пропавшего звука стало казаться, будто кто-то вовсе близко к кусту начал ножик точить: чики-чики!
— Слышите? — спросил Николай.
Тут только я понял все и навсегда: не ногтем по ложе и не ножик точили,— все это делал глухарь, и все это и есть его «песня». И как же прав был врун Антипыч, что это не слышать надо, а понять. Я вдруг все понял и Николаю ответил уверенно:
— Слышу!
В этот момент прошла моя болезнь, я поверил в себя и навсегда освободился от «тайны». Хотя я очень даже отчетливо слышал песню, но на всякий случай все-таки мы взялись с ним за руки и принялись «под песню»,— значит, когда глухарь начинал точить ножик, — скакать: два-три скачка, чтобы остановиться вовремя, когда еще точение ножика «чики-чики» не переходило в капанье «кап-кап», когда глухарь все слышит.