…Но вот подошло и время седлаться, чтобы успеть доехать до зверовых солянок. Так как Николай Степаныч предполагал караулить на первой, ближайшей, то он остался пока на таборе, а мы с Павлом Елизаровичем поехали вперед. Отъехав версты две, Елизарович остановился, повернул коня поперек и, указывая рукою вперед, сказал мне:
— Вот видишь эту падушку (ложок)? Вон там, у кустиков, моя любимая солянка — «корчага», как я ее называю. Зверь на нее шибко выходит. Поезжай этой тропинкой, переберись через речку и оставь коня вон у той большой лесины, чтобы не опугать место, а сам тихонько уйди к тем кустикам; там, в западинке, увидишь сидьбу (караулку) — это и есть моя корчага. В ней и садись, благословясь; а я поеду поскорее дальше, в вершину; там у меня другая зверовая солянка, в ней и сяду. Ну, ступай же с богом, а то запоздаю.
Мы потрясли руки и распрощались. Я потихоньку поехал к корчаге, а Елизарыч торопливо потянулся дальше.
Я едва пробрался верхом по кочкам и кой-как переехал речку. Доехав до большой лесины, остановился, тихонько расседлал коня, стреножил и отпустил на траву, а сам, взяв с собой подседельник и все охотничьи принадлежности, побрел к кустикам, где таилась дедушкина корчага. Прошел я с полверсты и за кустами увидал заветную сидьбу. Она была опытно скрыта и состояла из вбитых в землю с трех сторон колышков, вышиной в пояс, горизонтально переплетенных между собой лозовыми прутками. Вся вместимость сидьбы была не более квадратной сажени, что вполне было достаточно для того, чтобы постлать подседельник и расположиться в ночной засидке. Корчага, действительно недаром носила свое название, потому что находилась в такой западинке, что всё окружающее было выше ее, отчего сама сидьба и солянка лежали как в горсточке. С правой стороны сидьбы рос большой куст черемухи, который прикрывал также и ее вход, а слева журчала между кочками речушка с мелкой береговой порослью, но тут же высилась и громадная лиственница. Поправее черемухового куста был возвышенный залавочек, на котором растянулся довольно обширный калтус (мочажина, или наливная болотина). Перед сидьбой на довольно большом расстоянии место было ровное; на нем-то и помещалась солянка, на которую ходили звери. Как видно, дедушка не жалел соли, потому что по всей солянке проступала серо-белесоватыми пятнами солонцеватость, а вся земля было поедена зверями и местами виднелись ямы, выше колена глубиною. Это говорило о том, что корчага существует давно, а звери посещают ее часто. Всё это взятое вместе радовало и давало надежду на хорошую охоту.
Присмотревшись к местности и удобно устроившись в сидьбе, я заметил, что солнце уже низко. Тишина царила полнейшая; только тучами сновали комары и пугали своим присутствием, но я закурил трубку с гнилушкой, струившийся дымок которой и отгонял длинноносых вампиров. Где-то филин затянул свою «песню» и его пронзительное «у-уу, у-уу» неприятно и как-то тревожно разносилось по тайге.
Кругом, по всей окрестности, рос страшный лес, который покрывал почти всю долину и взбирался на все покатости соседних гор, уходя далее на хребты, как мохнатая шапка, и терялся из глаз над всем видимым горизонтом. Особенно темная синь леса была за солянкой и как-то таинственно и мрачно виднелась перед самыми моими глазами.
Обустроившись, я примостился в уголке сидьбы ближе к черемуховому кусту и погрузился в желанные думы. Глаза мои устремились на видимую окрестность, а слух был так насторожен, что я отчетливо слышал жужжание комаров и тихое журчание речушки, которая будто ворковала около меня и напоминала о жизни; только проклятый филин надувал свою песню, то останавливаясь, то с большим ожесточением принимаясь за свое «у-уу»! Наконец, он перестал, и полнейшая тишина снова охватила всю окрестность.
Но вот ко мне на черемуховый куст прилетела какая-то маленькая пичужка и, должно быть, собралась в нем ночевать. Заметив меня, она начала прыгать и поскакивать по веточкам и как-то тревожно зачиликала. Думая, что она помешает охоте, я ее прогнал. Но она скоро явилась снова и так же продолжила суетиться на ветках. Я нарочно притих и наблюдал. Пичужка освоилась со мной, стала доверчивее, и ее, видимо, взяло любопытство, потому что она как-то особенно мягко защебетала, прискакала на самые крайние веточки и принялась меня разглядывать. Совсем приблизившись ко мне, она повертывалась с боку на бок и пристально всматривалась. Я сидел неподвижно и наблюдал сам, выглядывая в полглаза. Не видя ничего дурного, пичужка успокоилась и стала чистить свой носик, но тут я снова прогнал ее. Несколько минут спустя она явилась опять, зачиликала уже тревожнее и за то еще раз была прогнана. Ясно, что этот куст был ее излюбленным местом и насиженным ночлегом. Более она не возвращалась. Все затихло, невольная мечтательность овладела всем моим существом, и думы, одна за одной, как грезы, мимолетно проходили в моей голове. Поддаваясь этому настроению, я, как бы нехотя, закрывал глаза — меня стало приманивать на сон. Как вдруг за солянкой, где таинственно тянулся сплошной темный лес, далеко в хребте послышался какой-то треск. Я мгновенно очнулся и стал усиленно прислушиваться. Немного погодя треск повторился, но как-то глухо, таинственно. Я, что называется, превратился весь в слух и зорко оглядывал опушку леса; но это было пока излишне, потому что снова повторившееся «трре-сск, трре-сск» ясно говорило уху, что это еще далеко, где-то в хребте, однако ж слушалось отчетливее и, видимо, приближалось. Я разгадал эту таинственность и понял, из-под чьих «ботинок» выходит этот треск. Мороз пробежал по моей спине, а орогда (легкая козья шапочка) сама собой стала подниматься на волосах. Сердце мое так затокало, что я его слышал; зато комары и журчанье речушки исчезли из слуха. Осмотревшись кругом и освоившись со своим одиночеством среди глухой тайги, я старался быть хладнокровнее и стал принимать меры предосторожности. Топор положил около себя, перенадел новый пистон на штуцере, который был очень невелик как по размеру, так и по калибру, к тому же был одноствольный. Револьвер я оставил дома и за это теперь проклинал себя. Сообразив всю свою обстановку, приходилось мириться с той мыслью, что я владею только одним зарядом. Ну, а как, храни бог, осечка? Что тогда делать? Эта тяжелая дума заставила меня положить в рот прокатную пулю, приготовить заряд пороха в скорострельном патрончике и вытащить из ножен охотничий нож, — стану воевать. Надеясь на свою удалость и верткость, я думал, что в случае нужды ускочу на громадную лесину, которая была тут же с левой стороны сидьбы. Ну! — и тогда что будет: творись воля Господня!
В эту самую минуту тяжелого размышления я услыхал сзади себя легкий свист. Мгновенно оглядываюсь и в саженях пятидесяти вижу сидящего на коне Елизарыча, который манит меня рукой. Внутренняя радость моя была так велика, что и сказать не могу. Я подумал, что Елизарыч, вероятно, увидав где-то косулю, желает доставить мне удовольствие, чтоб я выстрелил по ней. Схватив штуцер, я тихонько побежал к нему.
— Ты как попал сюда, дедушко? — спросил его.
— Да чего, батюшка, на моей-то солянке побывали медведи, будь они прокляты, черные немочи! Все изворочали, перевернули и сидьбу уронили. Такая досада, право. Думал-думал, что делать, и придумал, что лучше ворочусь на корчагу, к тебе в гости, пока не ушло время. Я не помешаю и вдвоем сидеть можно, — сказал Елизарыч.
— Вот и отлично, — радостно ответил я.
В одну минуту мы расседлали его коня, стреножили и отпустили на траву тут же, где ходил и мой Серко. Солнышко было уже совсем низко и последними замирающими красноватыми лучами освещало только верхушки гор и готовилось сказать нам: «Доброй ночи, господа охотники! Смотрите не спите и будьте настороже».
Помогая Елизарычу собраться, чтоб идти вместе на сидьбу, я машинально взглянул на противолежащий громадный солнцепек (южный увал), откуда приехал дедушко, и увидал на нем двух большущих медведей, которые медленно ходили там и как бы что-то обнюхивали.
Я тихонько подтолкнул Елизарыча, показал пальцем на увал и сказал:
— Ну-ка, дедушко, погляди хорошенько, не твои ли это гости разгуливают?
— Должно быть, они и есть, язви их, проклятых! Вишь, куда забрались амурничать, теперь ведь гоньба, вот и шарятся парочками, — тихо проговорил старик.
— Что же? Разве пойдем скрадывать? — спросил я.
— Что ты это выдумал; как можно теперь скрадывать! Видишь, солнце уже садится, а ведь заходить надо с сиверу (северная покатость горы, покрытая лесом). Пока туда залезем, так уж темно станет, а они тут, на чисте, долго не погуляют, уйдут, — возразил Елизарыч.
Мы немного посидели, понаблюдали за медведями, которые действительно скоро ушли за кусты и скрылись.
— Довольно сидеть, вставай да пойдем скорее, а то упадет роса и след не обмоет, — подымаясь, сказал Елизарыч.
Захватив с собою подседельник и топор, мы поспешно пошли к сидьбе. Придя, разостлали в ней еще дедушкин потник, и уселись в засаде так, что Елизарыч поместился на правой стороне, около черемухового куста, а я с левого бока, к лесине.
Я рассказал Елизарычу, что слышал треск, и указал то место, откуда он раздавался.
— Это зверь (т.е. изюбр) ходит, — заметил он.
— Хорош, должно быть зверь, которого называют Михал Ивановичем, — возразил я.
— Нет, зверь; большие изюбры так же ходят, трещат, — отстаивал старик, думая меня обмануть, чтоб я не боялся.
— Полно тебе, Павел Елизарыч, уверять меня в том, что это изюбр, а не медведь; неужели ты думаешь, что я не понимаю, кто это там гуляет, — сказал я и тихонько рассказал ему все, что я переделал и что перечувствовал.
Не успел я окончить рассказа, как за солянкой и совсем уже близко в густом лесу так сильно затрещало, что Елизарыч схватился за свою винтовку, положил дуло на прутки сидьбы, а сам встал на коленки и зорко поглядывал вперед. Но тут треск прекратился, и только изредка похрустывали сухие ветки, которые, вероятно, попадали под широкие ступни дедушкиного «изюбра».
Надо заметить, что у дедушки была великолепная винтовка — била она далеко и очень резко. Была хотя и одноствольная, но заряжалась двумя зарядами — заряд на заряд. Курка имела два, как у двустволки. Правый бил в брантрубку, которая сообщалась с верхним (передним) зарядом по особому каналу, проведенному в напайке по правому боку казны. А от левого курка было сообщение с нижним зарядом. Между зарядами Елезарыч клал всегда небольшой восковой с «сахарной» бумагой пыж. Сообщение между зарядами происходило весьма редко, и тогда вылетали оба заряда, посильнее получалась отдача — и только. Но зато на случай это вещь хорошая; если выстрелишь верхний заряд, то второй наготове. Впоследствии, служа уже на Карийских золотых промыслах, точно такую же винтовку мне соорудил мастер Ключевской; била она превосходно и была очень поронна. Имея хороший штуцер, я все же ходил на охоту преимущественно с ней, особенно туда, где могла встретиться серьезная опасность. Никогда не прощу себе, что я не сохранил эту винтовку и, уезжая из Восточной Сибири, продал ее (за 45 руб.), а много она перебила всякой дичины.
Солнце давно уже село, и вечерний сумрак начал уже окутывать всю окрестность, так что горы потеряли свои очертания, а и без того темный лес казался спустившейся черной завесой. Роса уже пала и матово серебрилась на растительности, давая себя знать на всякой вещи, которую приходилось брать в руки; даже на усах была холодная отпоть.
— Студеная ночь будет, — прошептал дедушко, не сводя глаз с ближайшей окрестности.
— Ничего, ладно, — ответил я тоже шепотом.
— А ты ложись спать да держи штуцер в руке, — не глядя на меня, едва слышно проговорил старик, показывая рукой, чтоб я лег.
Я, как тать, спустился вниз и прилег в самый уголок сидьбы, но, конечно, о сне и не думал, а чутко прислушивался ко всякому шороху, а когда слышался, уже мягко, легкий хруст, то тихонько подталкивал или только нажимал пальцем дедушкину ногу, давая знать, что я не сплю и все слышу. Елизарыч отвечал на это только едва заметным кивком головы или движением руки, а то и просто ответным прижимом ноги к моему пальцу.
Прошло около получаса, как не было слышно ни треска, ни хруста, но зато поправее черемухового куста, в мочажине, которая находилась на возвышенном залавке, послышалось шлепанье и бульканье воды. Звуки эти, то удалялись, то приближались к самому кусту, и тогда до нас доносилось пыхтение и фырканье ноздрей.
Несколько раз было слышно ширканье чирушки (утки), которая, вероятно, отманивала от своего гнезда косолапого охотника. Один раз она низко пролетела над нами и тут же шлепнулась на воду. Медвежья возня продолжалась долго, слышалось то же пыхтение, фырканье, чавканье, тыканье тяжелых лап на мягкой водянистой почве, скачки по воде и редко совершенное затишье, которое было для нас настоящей пыткой, ибо мы не знали, к чему отнести эти перерывы — то ли медведь ушел, то ли прислушивается или скрадывает нас, почуяв.
Я все время лежал на левом боку и не сводил глаз с окраины залавка и насторожившегося Елизарыча, который в продолжение всего этого времени не проронил не одного слова и, кажется, не пошевелил ни одним мускулом. Он весь превратился в зрение и слух, и замер в одном положении. Но в нем кипела жизнь, могучая воля и та страсть, которые поймут только истые охотники.
Лежа под зипуном — крестьянской шинелью, я зорко поглядывал на Елизарыча. Никогда не забуду этой ночи и той картины, которую представлял собой старик; особенно когда из-за леса выкатилась с полуночи луна и матово осветила охотника. Право, не умею, чтоб передать то ощущение, которое охватило меня в эту ночь! Стоя на коленях и несколько присев на пятки, полусогнувшись и прилепившись к своей длинной винтовке, лежащей на прутках сидьбы, старик был неподражаем! И если б я не видел его блестящих при луне глаз, которые двигались и смело поглядывали в сторону, где возился медведь, то я бы подумал, что это какое-то изваяние или же манекен.
Во все это время, уже при луне, медведь только один раз вышел из-за черемухового куста на окраину залавка и как бы запнулся на месте. Спина его серебрилась от росы, а ноги казались очень тонкими, оттого что шерсть на них смокла и прильнула. Только тут дедушко едва повернул вправо голову, подался ко мне спиной и едва заметно сдвинул дуло винтовки на правую сторону. Тут сердце во мне точно замерло, и я ждал, что вот-вот медведь выйдет на солонец и раздастся гром выстрела. Но зверь, вероятно, не подозревая засады, подался по окраине и скрылся из глаз. Я подтолкнул Елизарыча и тихо прошептал:
— Чего не стрелял, разве не видел?
— Неловко было, ждал, что выйдет поближе, — так же тихо отвечал он.
На востоке стало отзаривать, и поиски медведя затихли. Он ушел. Настала мертвая тишина. Там и сям неподалеку стали покрикивать гураны (косульи козлы), но ни один из них не вышел на солянку, а каждый с тревожным ревом убегал в чащу уже завидневшегося в сумерках леса. Проклятый медведь опугал всю округу и испортил нам охоту.
Наконец сильно заалел восток, и солнце готовилось выкатиться из-за позолоченных уже верхушек нагорного леса, как вдруг раздался громовой выстрел со стороны Николая Степановича и протяжно, как-то глухо покатился по окрестности, переходя эхом с горы на гору, звуча все тише, и дальше замер где-то далеко в хребте проснувшейся тайги.
— Вот так лязгнул наш Степаныч! — громко проговорил Елизарыч. — Кого это он, сердечный, так ляпнул?
— Кого же, как не козулю. Поди-ка, переломил надвое! — заметил я.
В это время Елизарыч поднялся с насиженного места, долго потягивался, зевал, разминал свои кости и суставы, махая руками. Потом сказал:
— Пойдем, теперь ждать больше нечего; что-то я замерз, вишь, какая ночь-то студеная была. Ну да кабы не медведь, уж кто-нибудь пришел бы к нам. Слышал, как козы-то ревели?
Мы собрали свои пожитки, и пошли к лесине, у которой паслись наши кони. Заслышав нас, они заболтались на треногах, захрапели и зафыркали, что ясно показывало на то, что они слышали близкое присутствие зверя.
— Стой, — сказал Елизарыч, — нужно отпрукать их, а то напугаются; вишь, как мы обовьючились — не признают, — и дедушко стал почмокивать на коней и посвистывать.
Солнышко уже взошло, когда мы бережно поймали лошадей, заседлали и поехали потихоньку к нашему табору. На дороге нас встретил Николай Степаныч, поздоровался и на вопрос, кого это он стрелял, стал рассказывать:
— Ночью я никого не видал, только вокруг козули шибко гремели. А уж перед утром ко мне явился медведь, будь он проклят! Да такой мокрый, ухлюпанный. Зашел снизу, с подветра, и уставился за кустом, вот где валежина-то лежит. Ты ведь помнишь, Павел Елизарыч! Увидав его так близко, я сначала-то оробел, да и пожалел, что с собой не винтовка. Ну, да, мол, ничего, проберет и этот (он ткнул пальцем в свой дробовик), и долго не думал — как хлопнул его, братец ты мой, прямо в морду сквозь куст. Как он спрокинется назад, зафыркал, заплевался. Я испужался: вот беда! Съест! Давай-ка скорей заряжать жеребьями и столько их напихал, что теперь и стрелять боюсь. Взглянул на куст, а его уже нет — как растаял. Ну и зверь матерый! Страсть! Долго я выжидал его — нету; вот я прутьев поломал, поди-ка полкуста, так дыру и сделал! Ему, проклятому, верно слабо попало, ушел, и крови не видно. Куда он девался — черт его знает! Поди-ка, жаловаться убежал к хозяйке; бабушке Шайдурихе (сельская старуха) челобитную понес, — шутливо заключил свое повествование Николай Степаныч.
Мы рассказали ему про свое сидение и по общим нашим соображениям решили, что к Николаю Степанычу приходил медведь от нас.
— Что же это Михал Иванычу надо было в болотине? Что он там делал? — спросил я.
— А черт его знает. То ли лягуш, то ли утят промышлял; ведь ты, поди, слышал, как он плюхал, выфыркивал носом, — заметил Елизарыч.
— Он, брат, на это мастерище! Видал не раз я его проказы; откуль чего и берется, словно дока ехидный — все вышарит, — добавил Николай Степанович.
Разговаривая таким образом, мы скоро доехали до табора, где занялись приготовлением чая. Перекусив, попрощались, т.к. мне необходимо было ехать в Култуму, чтобы успеть отправить срочную почту, а они поехали назад, чтоб исправить солянки, где накутили медведи, и посидеть, покараулить на солянках еще ночи две-три, промышляя.