Начинался осенний пролет.
Я сидел в скрадке у лесного озера. Справа и слева от меня, на других озерах, кто-то изредка постреливал, я же не поднимал ружья, потому что табуны летели стороною.
Следовало бы перенести мой шалаш на другое место, но до того был хорош холмик с желтыми березками, на котором я обосновался, что никуда не хотелось идти.Пригретый полуденным солнцем, я задремал. Меня разбудил выстрел, я приподнялся: за кустами, на солнечной прогалине, визжал и катался по земле Трубач — моя костромская гончая.
Невдалеке стоял охотник с берданкою в руках. Это был Митяй Рохлин, счетовод кирпичного завода, низенький, веснушчатый человек с козлиною бородкой, похожей на кусок пакли. Ему всегда и во всем не везло: то у него разрывало ружье, то выскакивал от непомерного заряда "бездымки" затвор берданы и уродовал лицо, то опрокидывалась лодка, в которой он догонял подбитую на реке утку. С его именем были связаны десятки самых нелепых и смешных происшествий в лесах, полях, на болотах.
Непонятный этот человек нес по жизни свою охотничью страсть, словно неразделенную любовь, упрямо и безропотно. Ничто не могло заставить его бросить охоту. И люди дали ему обидное прозвище — Страдалец.
Он стоял передо мною, виновато улыбаясь. Мельком взглянув на него, я нагнулся к собаке... Глаза ее были выбиты дробью. Кровь выступила на лбу, на бровях.
Митяй Страдалец стал оправдываться: когда-то его укусила бешеная дворняга, он ездил в город на прививки, едва спасся от смерти, с тех пор и трепещет перед чужими собаками. А Трубач-де кинулся к нему навстречу, он и выстрелил. Теперь он корил себя за мнительность, предлагал мне деньги.
Я махнул рукою — до денег ли, когда случилась беда! Митяй ушел, боязливо оглядываясь.
Я стал осматривать раны Трубача. Положение представлялось мне безнадежным. Охотники поймут, что это значит — потерять собаку-утятницу. Неохотникам же я объясню.
Осенью, перед отлетом на юг, утка оплывает жиром и, как говорят, становится крепка на рану. Даже смертельно раненная, она долго планирует и падает далеко от того места, где ее стреляли. Подранки забираются в такие заросли лозняка или камыша, куда не продерешься и на самом легком челноке. Словом, добрая половина подбитых осенью уток не попадает в ягдташ охотника, если охотник этот вышел на промысел без собаки.
Помучившись с легавыми, которые боятся холодной воды, я приучил подавать уток Трубача. Дело пошло прекрасно: где бы птица ни упала, не приходилось даже кричать "аппорт", — Трубач сам соображал, что к чему, и работал без понукания.
В октябре, когда еще стоит мягкая погода и не все утки отлетели и когда уже. разрешается охота на зайцев, мы с Трубачом делали так: утро и вечер охотимся на птиц в заливах, днем гоняем русаков.
Есть собаки тупые и бездарные, есть способные. Трубач обладал редким, я бы сказал — всеобъемлющим талантом. Я купил его щенком, сам выкормил, сам наганивал по зверю, натаскивал по птице. Во время обучения почти не приходилось повторяться: Трубач схватывал все на лету.
Охотничья собака — не для забавы, и я не люблю, в отличие от некоторых охотников, обучать своих воспитанников разным фокусам. Мои собаки не носят в зубах ягдташ с дичью, не танцуют на задних лапах, не подают гостям в передней калоши.
Но Трубач однажды доказал, что и он способен на фокусы.
Мы гоняли по чернотропу лисиц. Я потерял кисет, подаренный в день моего рождения дочерью, и это меня сильно огорчило. Показав Трубачу вынутую из кармана трубку, я дал ему понять, что вот недостает кисета, не могу закурить, сказал: "Найди!" — и махнул рукою в сторону леса. Он все понял, бросился по моему следу в ельник и через сорок минут вернулся с кисетом в зубах.
Теперь я вспомнил все это и думал с горечью: "Была собака, и не стало собаки..." Трубач терся мордой о траву, жалобно скулил. Его вой напоминал стон смертельно раненного человека. Порою он совсем по-ребячьи всхлипывал и дергался всем телом. Что он чувствовал в эти минуты? Понимал ли он своим собачьим умом, что темнота, ошеломившая его, останется навсегда? В таких случаях принято добивать собаку, чтобы избавить ее от ненужных страданий. Я вскинул ружье, но не мог надавить гашетку. Это было свыше моих сил.
"Пусть Трубач умрет не от моей руки, — сказал я себе. — Помучится несколько часов — и конец". Я сделал подстилку из папоротника, положил его на бок, укрыл ветками и ушел. Конечно, он слышал мои удаляющиеся шаги, но даже не попытался бежать за мною, — должно быть, ему было очень худо.
Я переплыл в лодке на свою сторону, поднялся по крутой горе к дому. Жена и дочь встретили меня на дворе.
— Где Трубач? — спросили они в один голос. Я рассказал все, опустился на ступеньки крыльца и молча просидел до темноты.
Утром мы сидели, так же молча, в столовой за чаем.
— Я поеду за реку с лопатой, — сказала дочь. — Он заслужил, чтобы его похоронили как следует.
— Поедем вместе, — ответил я.
Мы стали собираться. И в это время за окном раздался лай. Жена распахнула окно — у палисадника стоял Трубач и вилял хвостом.
Выжил?! Это было невероятно. И как он, слепец, нашел дорогу? Как переплыл широкую и быструю реку? В первые минуты все это казалось сном.
Мы внесли Трубача в дом. Он радостно повизгивал и ласкался то ко мне, то к жене, то к дочери, лизал им руки. Его накормили, и он улегся на своем обычном месте, под лавкою.
— Что теперь с ним делать? — спросила жена. - Тяжело ему будет, бедняге... Я вздохнул: — Будет жить инвалидом. Такая доля. Слепец скоро поправился. Он хорошо ел. Выходил на двор гулять, лаял, когда в усадьбе появлялся кто-нибудь чужой.
Дней через десять мне вздумалось отправиться на охоту. Я взял ружье, пошел к реке. Трубач побежал за мною.
— Назад! — кричал я.
Он останавливался, обиженно взвизгивал, мотал головою и опять догонял меня. Невозможно было отделаться от него, пришлось посадить беднягу в лодку.
"Ну что ж, — решил я, — вывезу слепца на травку: полежит возле скрадка, мешать не будет".
Мы высадились на любимой стрелке, добрались до озера и уселись в лозняке. Высоко в небе летели казарки, но стрелять я воздерживался: упадут птицы в воду — не достану.
Низом пронесся табунок хохлатой чернети. Я прикинул — эти уж должны упасть на сухое! — и ударил дуплетом. Промахов не было, и все же я просчитался: подбитые утки дотянули до воды. Одна шлепнулась невдалеке от берега, другая, подранок, упала подальше и поплыла в камыши.
Трубач сорвался с места, прыгнул в воду. Он плыл легко и резво, как раньше, но не прямо на утку, а в сторону: ветер дул с берега, собака не могла причуять запаха дичи.
Было морозно. Вода на заливах покрылась кое- где тонкой корочкой, а в середине стояла темная и неподвижная, готовая вот-вот замерзнуть. В такую воду пойнтер не пойдет вовсе, из сеттеров же редкий проплывет полсотни метров. Но Трубач плыл.
Он сделал два круга, остановился и завыл. Я знаю—не от холода он выл... Это он жаловался, что глаза потухли, что невозможно без глаз взять добычу.
Я свистом позвал его на берег. Он не послушался, дал новый круг, подплыл из-под ветра к утке, принял ее в зубы, добрался до берега, отряхнул с себя воду и замер у моих ног.
Я взял из зубов Трубача утку, но не успел приласкать его за чудесную работу — он снова кинулся к воде и поплыл в камыши.
Его слух, вероятно, поймал два всплеска воды после выстрелов. Одну утку он нашел и подал, другую надо было еще искать. И он поплыл на розыски.
Сиял всем великолепием своих красок последний день осени. После таких дней внезапно падает снег, стужа в одну ночь сковывает озера и реки.
Надо мною табун за табуном летели птицы. Я слышал гортанные крики, мерный шелест проворных крыльев. Наступил валовой пролет, во время которого за час можно набить полный ягдташ дичи. Какая же горечь для охотника пропустить этот страдный час! Однако я не поднимал ружья. Странные, какие-то не охотничьи мысли захватили меня: я смотрел в небо, где кружились табуны, и думал о силе жизни, которая заставляет пернатых дважды в год одолевать громадные пространства.
Случается, захватывает их в пути мороз, дождь, метель, встречный или боковой ветер. Натруживая крылья, летят они весною на дикий, угрюмый север, чтобы свить там гнездо, вывести детей, а осенью, когда подрастут и окрепнут дети, откочевать на зимовку к благодатному югу.
Тысячи птиц гибнут в пути. Но и сегодня пролет такой же радостный, обильный и шумный, каким был века назад. Жить — значит бороться и действовать до последнего дыхания.
И я видел эту же силу жизни в своей слепой собаке.
Трубач пропадал долго. Я начал беспокоиться: камышовая гряда озера тянется на километры, в ее лазах даже зрячему заплутать нетрудно. Свистом и криком я звал Трубача. Наконец он выплыл на водное зеркало с огромною черною уткой в зубах.
И когда он подал мне птицу, я поцеловал его в мокрую голову.